Рукой Эл. Ф. Тютчевой:
Munich. Ce 10 nov<embre> 1832
Je vous écris un mot, mon ami, faute de mieux, c’est-à-dire faute de Théodore qui est encore dans un de ses grands accès de paresse. Voilà je ne sais combien de temps qu’il veut vous écrire, mais jamais la journée ne s’est trouvée assez longue, attendez donc qu’elle ait plus de 24 heures. Le voilà dans son fauteuil et, comme je lui demande ce qu’il a à vous dire, il me charge de vous demander «si vous avez de bonnes nouvelles de Varsovie». - Vous avez eu le billet que j’ai donné à Bingham? Le lendemain Krüdener est arrivé, m’apportant un charmant bonnet et la nouvelle de votre bonne humeur et parfaite santé. Tout cela m’a fait grand plaisir, mais en vérité, quant au bonnet, ce n’est nullement ainsi que je l’entendais; croyez-vous donc que j’aurais l’impudence de vous demander si rondement des cadeaux? Allons, cela ne m’arrivera plus; en attendant veuillez que je vous embrasse, en vous remerciant, car il est joli et de fort bon goût.
Je vous ai prié aussi de me dire si l’on avait de bonnes fourrures à Vienne, n’en faites rien, j’ai trouvé par hasard ce que je cherchais, et maintenant je ne vous demanderai plus que de songer au thé que vous avez promis de me faire venir.
Je suis toujours dans ma chambre. Le temps est si froid et mauvais que je n’ai encore le courage de sortir, quoique je sois presque remise; du reste il y a aussi une bourrasque de soirées qui m’effraie, et dans quelques jours nous allons avoir un grand bal que Sercey donne en l’honneur de la députation grecque.
Voici le dormeur qui s’éveille; il veut parler - écoutez:
«Je me tire violemment de mon apathie, pour vous écrire par le moyen de la meilleure moitié de mon être, c’est-à-dire de celle qui n’est pas aussi paresseuse. J’avais espéré que Krüdener m’apporterait une lettre de vous, mais il ne m’a apporté qu’une preuve nouvelle de cette affinité d’indolence qui nous fait préférer une correspondance mentale à tout autre; au fait, ce qui m’importerait le plus de savoir de vous, ce serait si nous pouvons avoir quelqu’espoir de vous arracher pour quelques jours à votre liquidation et - ici ma main rebelle se regimbe contre moi et prétend que tout ce que je vous dis ne sont que fadaises qui ne méritent pas d’être écrites même avec son mauvais orthographe, et voilà pourtant une chose qui me tient à cœur: avez-vous eu des nouvelles de Moscou? - Dans la dernière lettre que j’en ai eu les pauvres vieux étaient pleins d’inquiétude à cause de notre silence et vous croyaient bien positivement mort de choléra.
Au risque de paraître indiscret au commis du bureau de poste qui ouvrira cette lettre, je ne puis m’empêcher de vous dire quelques mots de politique. Il paraît que toutes les admonitions de Pozzo à Berlin n’ont pas donné à la Prusse l’heureuse témérité qui lui manque, et qu’elle est bien décidée à n’en pas venir aux mains avec la France pour la question d’Anvers; mais qu’arriverait-il si le Roi Guillaume, qui est plus mauvaise tête que son parent, allait faire son coup de feu contre les Français, - là, selon moi, est toute la question, et bien certainement que dans cet instant il n’y a pas un seul homme en Europe qui puisse le prédire. En attendant ces grands événements nous sommes ici à tourner dans le cercle fort étroit d’une vie de capitale de province; il n’y a ici de sérieusement occupé que Potemkine qui est toujours aussi fou d’amour pour sa Grâce divinité, avec cette différence qu’à présent, vu la saison, il fait ses farces en présence d’un parterre beaucoup plus nombreux. Sa fureur jalouse contre Sercey se réveille aussi parfois, et bientôt elle va acquérir un nouvel aliment à l’occasion d’un bal que celui-ci va donner pour fêter la régence, mais que Potemkine croit très fermement être destinée à la belle Rose».
Und jetzt schreibe ich kein Wort mehr.
Adieu, mon ami.
«A propos de ma santé», - c’est de la sienne qu’il s’agit, - «je suis tourmenté par des héroïdes, soit dit par contraction, pour ne pas effaroucher ma main qui déjà s’impatiente et trépigne des pieds. Ainsi donc adieu» - et moi aussi adieu.
N. T.
Перевод:
Мюнхен. 10 ноября 1832
Я берусь набросать вам несколько строк, мой друг, за отсутствием надежды на лучшее, то есть на Теодора, который все еще во власти одного из своих затяжных приступов лени. Уж и не сочту, сколько дней он собирается писать к вам, но ему все не хватает на это суток, так что подождите, пока в них станет более 24 часов. Вот он тут, в своем кресле и в ответ на мой вопрос, что вам сказать, велит спросить, «получили ли вы добрые вести из Варшавы». - Дошла ли до вас записка, переданная мною через Бингема? На другой день приехал Крюденер с прелестным чепцом для меня и с известием, что вы пребываете в превосходном настроении и отменном здравии. Все это несказанно меня обрадовало, но что до чепца, то я, ей-богу, не имела в виду ничего такого; неужели вы думаете, что у меня хватило бы бесстыдства столь откровенно напрашиваться на подарки? Ну и ну, никогда больше не совершу подобной оплошности; пока же позвольте мне вас с благодарностью обнять, ибо чепец прехорошенький и сделан с большим вкусом.
Я также просила вас отписать мне, есть ли в Вене хорошие меха, однако не затрудняйтесь, я случайно нашла то, что искала, и теперь напоминаю вам лишь о чае, который вы обещали мне прислать.
Я все еще сижу взаперти. Погода такая холодная и ненастная, что я не осмеливаюсь высунуть на улицу нос, хотя почти совсем поправилась; к тому же меня страшит налетевший на нас шквал вечеров, а через несколько дней состоится грандиозный бал, который Серсэ дает в честь греческой депутации.
Вот сонливец оживает; он хочет вещать - слушайте:
«Я решительно вырываюсь из пут апатии, дабы писать тебе при посредстве лучшей половины моего существа, сиречь той, что не так ленива. Я ждал, что Крюденер привезет мне письмо от тебя, но он привез лишь новое доказательство нашего сродства в той склонности к сибаритству, которая заставляет нас предпочитать мысленную переписку всякой другой; на самом деле, мне важнее всего было бы узнать, можем ли мы надеяться оторвать тебя на несколько дней от твоей ликвидации и - тут моя строптивая рука восстает против меня, заявляя, что я мелю совершеннейший вздор, не заслуживающий того, чтобы быть положенным на бумагу даже ею с ее скверным правописанием, но вот, однако ж, вещь, волнующая меня до глубины души: есть ли у тебя новости из Москвы? - Судя по последнему письму, которое я получил от бедных стариков, они страшно встревожены нашим молчанием и положительно уверены, что ты умер от холеры.
Рискуя показаться не в меру болтливым чиновнику почтовой конторы, который вскроет это письмо, не могу не сказать тебе несколько слов о политике. По-видимому, все наставительные речи Поццо в Берлине не вдохнули в Пруссию той благословенной отваги, коей ей недостает, и она твердо решилась не ввязываться в драку с Францией из-за Антверпена; но что случилось бы, если бы король Вильгельм, более воинственный, нежели его родственник6, вздумал ударить по французам, - вот в чем, по-моему, весь вопрос, и совершенно очевидно, что в настоящую минуту в Европе нет человека, который мог бы это предсказать. В ожидании сих великих событий мы вращаемся здесь в весьма тесном мирке провинциальной столицы; серьезно занят здесь один Потемкин, который все так же сходит с ума по своей богине Грации, с той только разницей, что теперь, ввиду времени года, он выделывает свои штучки перед гораздо более полным партером. Временами в нем вновь пробуждается бешеная ревность к Серсэ, и вскорости она получит новую пищу в связи с балом, который сей последний собирается задать во славу регентства, а по твердому убеждению Потемкина - в честь прекрасной Розы».
Und jetzt schreibe ich kein Wort mehr*.
Прощайте, мой друг.
«Что касается моего здоровья», - речь идет о его здоровье, - «то меня мучает ге-рой, говоря сокращенно, дабы не спугнуть моей руки, которая уже выходит из себя и топочет ногами. Так что, прощай» - и я повторяю: прощайте.
Н. Т.
* Довольно, больше не напишу ни слова (нем.) |